МУР К. ДУРАК / ДРАКОН И ЕГО ЯРОСТЬ

КРИСТОФЕР МУР
ДУРАК

ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
ДРАКОН И ЕГО ЯРОСТЬ

[«Король Лир», акт I, сц. 1, Лир. — Прим. автора]



— Не отчаивайся, парнишка, — сказал я Едоку. — Все не так мрачно, как кажется. Ублюдок сдержит Эдгара, и я практически уверен, что Француз и Бургунд друг друга пежат, а потому ни за что не дозволят принцессе влезть между собой. Хотя готов ставить, что они бы пользовались ее гардеробом, не охраняйся он так надежно. Стало быть, положение не критично. Корделия так и останется в Белой башне и будет терзать меня, как прежде.
Мы с ним пребывали в сенях перед большой залой. Едок сидел, уронив голову на руки, и выглядел бледнее обычного. На столе перед ним была навалена гора еды.
— Король же не любит финики, м-м? — спрашивал Едок. — Маловероятно, чтоб он стал их есть, хоть они и привезены в дар, м-м?
— А дарили их Гонерилья или Регана?
— Вестимо — целую кладовку приволокли.
— Прости, парнишка, тебе тогда еще работать. Никак не возьму в толк, почему ты не жирен, как нищий монах. Тебе же приходится столько жрать.
— Кутырь говорит, у меня, должно быть, в заду устроен целый город червей, но не в том дело. У меня секретик имеется, так что если никому не скажешь…
— Валяй, парнишка, я тебя почти не слушаю.
— А он? — Едок кивнул на Харчка, сидевшего в углу. Мой подручный гладил замкового котейку.
— Харчок, — позвал я, — секрет Едока в тебе — как в могиле?
— Уже пропал, как огонек задутой свечки, — ответил этот пакостник моим голосом. — Делиться с Харчком секретами — все равно что лить чернила в ночное море.
— Вот видишь, — сказал я.
— Ну ладно, — согласился Едок, озираясь так, словно в нашей жалкой компании мог оказаться кто-нибудь еще. — Я сильно болею.
— Ну разумеется, это ж Темные, блядь, века — у всех если не чума, то оспа. Но проказы же у тебя нет, пальцы рук и ног с тебя не сыплются розовыми лепестками?
— Я не так болею. Просто меня тошнит, как поем.
— Так ты, значит, обезьянка-блевун. Страху нет, Едок, в тебе же все задерживается настолько, чтоб успеть тебя прикончить, верно?
— Думаю, да. — Он пожевал фаршированный финик.
— Значит, долг исполнен. Все хорошо, что хорошо кончается. Но вернемся к моим заботам. Как по-твоему, Француз и Бургунд — парафины [Парафин — гомосексуалист. — Прим. автора] или они просто ебутся, ну, знаешь… по-французски?
— Я их вообще ни разу не видел, — ответил Едок.
— А, ну да. А ты, Харчок? Харчок! А ну-ка прекрати!
Мой подмастерье извлек изо рта очень мокрого котенка.
— Он первый лизаться начал. Сам же говорил про хорошие манеры…
— Я имел в виду нечто совершенно иное [1]. Поставь кота на место.
Скрипнула тяжелая дверь, и в сени протиснулся граф Кентский — так же тишком, как церковный колокол вниз по лестнице. Кент даже не мужик, а широкоплечий бычара, так что когда он перемещается в пространстве — с мощью, не подобающей его преклонным годам, — девы Изящество и Тонкость в его свите лишь заливаются румянцем.
— Вот ты где, мальчик.
— Какой такой мальчик? — осведомился я. — Не вижу я тут никаких мальчиков. — Это правда — Кенту я достаю лишь до плеча, а чтобы уравнять его на весах, понадобится два меня и молочный поросенок, но даже дураку потребно какое-то уважение. От всех, за исключеньем короля, само собой.
— Ладно, ладно. Просто хотел тебе сказать, чтоб не сильно сегодня веселился над старческой немощью. Король всю неделю супится и ворчит, что-де «пора без ноши на плечах плестись ко гробу» [Там же, пер. А. Дружинина]. По-моему, его гнетут грехи.
— Дак ведь не будь он так неебически стар, не возникало б и соблазна потешаться, нет? Я-то тут при чем?
Кент ухмыльнулся:
— Карман, ты по своей воле не обидишь хозяина.
— Все верно, Кент, к тому же если в зале Гонерилья, Регана и их супруги, высмеивать преклонные года нет нужды. Король только с тобой на этой неделе общество водил потому, что размышлял о своем возрасте? Он же не планировал Корделию замуж выдавать, правда?
— Упоминал, но лишь в связи со всем своим наследием, владеньями и ходом истории. Когда я уходил, он, знать, пребывал в убежденье, что королевство нужно держать твердой рукой. Мы попрощались, а он предоставил уедиенцию Эдмунду-ублюдку.
— Он говорит с Эдмундом? Наедине?
— Еще бы. Ублюдок сослался на отцовы годы беспорочной службы королю.
— Я должен пойти к королю. Кент, посиди тут с Харчком, будь ласков? Вот пища и питье, они вас укрепят. Едок, покажи доброму Кенту лучшие финики. Едок? Едок? Харчок, тряхни-ка Едока, похоже, он заснул.
Тут вострубили фанфары — одинокая анемичная труба, ибо три прочих горниста недавно свалились с герпесом. (Такая болячка на губах горнисту — все равно что стрелой в глаз. Первый министр их сместил, а может, просто понизил до барабанщиков. Я это все к тому, что никакие фанфары ни хера не вострубили.)
Харчок отложил котенка и, кряхтя, встал.


— Смертельно оскорбив трех дочерей,
Увы, будет король дурак скорей, —


произнес великан певучим женским голосом.
— Ты это где услыхал, Харчок? Кто так говорил?
— Лепота, — ответствовал Харчок, оглаживая воздух мясистыми лапами, точно лаская женскую грудь.
— Пора, — рек старый воин Кент и распахнул двери в залу.

Все стояли вокруг огромного стола — круглого, по традиции, сохранившейся со времен какого-то давно забытого короля. Посередине он был открыт — слуги там прислуживали, ораторы ораторствовали, а мы с Харчком ломали комедь. Кент занял место поблизости от королевского трона. Я встал с йоменами подле очага и поманил Харчка, чтобы скрылся пока за каменным столбом из тех, что поддерживали свод. Шутам нет места за столом. По преимуществу я служил у ног короля — всю трапезу острил, язвил и отпускал тонкие замечания. Но так бывало, лишь если король меня призывал. Теперь же он меня не звал уже неделю.
Он вышел с высоко поднятой головой, похмурился всем гостям по очереди, пока взор его не остановился на Корделии. Тогда лишь он улыбнулся. Мановеньем длани предложил всем сесть, и все исправно сели.
— Эдмунд, — произнес король. — Ввести гостей: Француза и Бургундца [Там же, пер. М. Кузмина].
Эдмунд поклонился королю и попятился к главному выходу из залы; по дороге глянул на меня, подмигнул и махнул, чтоб я шел за ним. Ужас шевельнулся в груди моей, точно черная змея. Что ублюдок мог наделать? Надо было перерезать ему глотку, когда выпадал случай.
Я бочком двинулся вдоль боковой стены. Бубенцы на кончиках башмаков вопиюще неполезны в сокрытии моих перемещений. Король глянул на меня, затем отвел взгляд, как будто от одного моего вида у него в глазу могла завестись гниль.
За дверью Эдмунд без лишних церемоний оттащил меня в сторону. Здоровенный йомен на пороге опустил лезвие алебарды на дюйм и нахмурился. Ублюдок отстранился — напустив на себя изумленье, точно его предала собственная рука.
(Охране я таскаю еду и питье, когда стражники дежурят на пирах. По-моему в «Помраченностях св. Песто» сказано: «В девяти случаях из десяти крупный друг с бердышом окажется поистине благом».)
— Что ты натворил, ублюдок? — прошипел я с немалой яростью и не меньшим розбрызгом слюней.
— Ровно то, дурак, чего ты желал. У твоей принцессы не будет мужа, в этом я могу тебя уверить, но даже всем своим колдовством тебе не спастись, ежли ты откроешь мою стратегию.
— Колдовством? О чем ты? А, призрак.
— Да, призрак. И еще птица. Когда я шел по стене, ворон обозвал меня дрочилой и насрал мне на плечо.
— Ну да, везде мои приспешники, — молвил я, — и ты вправе опасаться моего умелого владенья небесными сферами и управленья духами, а также прочим. Посему, покуда не спустил я на тебя с цепи чего похуже, поведай мне, что излагал ты королю.
Тогда Эдмунд улыбнулся. Нервировало это гораздо больше клинка.
— Слыхал я, как утром принцессы меж собою говорили о своем расположенье к отцу, и мне яснее стали их натуры. Я лишь намекнул королю, что ноша его станет легче от того же знания.
— Какого еще знания?
— Поди сам отыщи, дурак. А мне еще вести женихов Корделии.
И был таков. Стражник придержал дверь, и я просочился обратно в залу, поближе к столу.
Король, судя по всему, только закончил некую перекличку — поименовал всех друзей и родственников при дворе, объявил о своей склонности к каждому, а дойдя до Кента и Глостера, припомнил долгую хронику их совместных битв и побед. Согбен, сед как лунь и мелок телом наш король, но глаза его по сию пору сверкают хладным огнем. При взгляде на него на ум приходит ловчая птица, с которой только сняли колпачок и спустили на добычу.
— Мы стары, и ноша ответственности и собственности давит нам на плечи, посему — в предотвращенье будущих раздоров [Там же, пер. О. Сороки] — мы предлагаем поделить королевство средь вас, юные силы, чтоб без ноши плестись нам к смерти [Парафраз реплики короля Лира, там же, пер. Т. Щепкиной-Куперник].
— Что может быть лучше, чем налегке плестись ко гробу? — тихонько спросил я у Корнуолла, хоть он и мерзостный пиздюк. Я сидел на корточках между ним и его герцогиней Реганой. Принцесса Регана — высокая, волосы как вороново крыло, склонна к красным бархатным платьям с глубоким вырезом, а также ко всяким подонкам. Оба недостатка тяжки, оба сказались на вашем рассказчике не самым приятным образом.
— О, Карман, получил ты фаршированные финики, что я тебе посылала? — спросила Регана.
И чрезмерно щедра притом.
— Шиш, бабца с крыльца, — шикнул на нее я. — Отец говорит.
Корнуолл вытащил кинжал, и я передвинулся вдоль стола к Гонерилье. Лир меж тем продолжал:
— Земли сии и власть над ними мы разделим меж нашими зятьями герцогом Олбани и герцогом Корнуоллом, а также тем соискателем, кому отдаст руку возлюбленная дочь наша Корделия. Но дабы нам определить размах наших щедрот, мы спросим наших дочерей: которая из трех нас больше любит? Гонерилья, ты старшая — речь за тобой [Там же, пер. Т. Щепкиной-Куперник].
— Не тужься, дынька, — прошептал я.
— Без тебя знаю, дурак, — рявкнула она и с широченною улыбкой и немалым изяществом обошла стол по внешнему ободу и прошествовала к центру, кланяясь на ходу всем гостям. Она ниже ростом и несколько круглее сестер, пухлее в корсаже и турнюре, глаза у нее цвета пасмурного неба, чуть не дотягивающего до изумрудного, а волосы — желтого солнца, которое еще чуть-чуть — и станет рыжим. Улыбка ее для глаз — что капля воды для языка обезумевшего от жажды морехода.
Я скользнул на ее место.
— Особа хороша собой, — сказал я герцогу Олбанийскому. — Вот эта грудь одна, чуть в сторону торчит — когда она обнажена, разумеется… Тебя это совсем никак не беспокоит? Не задумываешься, куда это она может смотреть? Как, знаешь, бывает с косоглазыми — вечно глядишь на них и мыслишь, что они беседуют с кем-то другим?
— Нишкни, дурак, — ответствовал мне Олбани. Он почти на два десятка лет старше Гонерильи, похотлив, что козел, мне думается, и зануда, но все ж в нем меньше от мерзавца, чем в любом другом дворянине. К нему у меня нет отвращения.
— Учти, она со всей очевидностью входит в пару, а отнюдь не странствующая сиська, что отправилась искать себе приключений. Нравится мне в женщине толика асимметрии — когда Природа слишком беспристрастна, это вызывает подозренья. Жуткая соразмерность и все такое. Но ты ж не с горбуньей, в самом деле, спишь. То есть, когда она ложится навзничь, довольно трудно заставить что одну, что другую смотреть тебе прямо в глаза, нет?
— Заткнись! — рявкнула Гонерилья, оборотившись спиною к отцу своему, дабы приструнить меня. А так никогда не следует поступать. Это чертовски неуклюже с точки зрения окаянного этикета.
— Извините. Продолжайте, прошу вас. — И я махнул ей Куканом, который весело задребезжал.
— Отец! — обратилась она к королю. — Люблю вас больше, чем словами скажешь; превыше зренья, воздуха, свободы; всего, что ценно, редкостно, прекрасно; как жизнь, здоровье, красоту и честь. Как только может дочь любить отца, — любовью, от которой речь смолкает. Превыше этого всего я вас люблю — и даже пирожков [Парафраз монолога Гонерильи, акт I, сц. 1, пер. Т. Щепкиной-Куперник].
— Белиберда!
Кто это сказал? Я был относительно уверен, что голос прозвучал не мой, ибо разнесся он не из обычной дырки в голове; да и Кукан при этом помалкивал. Корделия? Я выбрался из кресла Гонерильи и подскочил поближе к младшей принцессе — но не забыл пригнуться, дабы избежать нежеланного вниманья и летающих столовых приборов.
— Трахомудень херовейшего склада! — рекла Корделия.
Лир, освежившись под водопадом цветастой бодяги, вопросил:
— Что?
Тут встал я.
— Любезнейший, любить вас очень даже можно, однако дамочкино заявленье не лишено достоверности. Не секрет, насколько сучка любит пирожки. — И опять быстренько присел.
— Молчать, дурак! Подайте карту королевства! [Там же, пер. А. Дружинина]
Отвлекающий маневр удался — досада короля от Корделии обратилась на меня. Принцесса ж воспользовалась передышкой и ткнула меня вилкой в мочку.
— Ай! — Шепотом, но выразительно. — Втыкуха!
— Холоп.
— Гарпия.
— Грызун.
— Шмара.
— Шмаровоз.
— А шмаровозам надо платить за должность? Поскольку, говоря строго…
— Ш-ш. — Она ухмыльнулась. И снова ткнула меня в ухо, а потом кивнула — дескать, давай слушать, что там говорит король.
А тот водил по карте изукрашенным каменьями кинжалом:
— От сей черты и по сию черту будь госпожою всех лесов тенистых, щедрых равнин, широководных рек и пажитей раздольных. Твоему и герцога Олбанского потомству владеть сим вечно. А теперь — Регана, середняя и дорогая дочь, жена Корнуолла. Слушаю тебя [Акт I, сц. 1, пер. О. Сороки].
Регана вышла в центр стола, не сводя глаз с сестры своей старшей Гонерильи, и взгляд ее рек: «Щас я тебе покажу!»
Она воздела руки и развела их, волоча по полу долгие бархатные рукава, всею собой представляя величественное и весьма грудастое распятие. Голову она закинула к потолку, словно бы черпая вдохновенье из самих небесных сфер. И провозгласила:
— Все, чё она сказала.
— А? — рек король, и то же «а?» истинно разнеслось по всей великой зале.
Регана сообразила, что неплохо бы, наверное, продолжить.
— С сестрою одной породы, и ценны мы обе. На все слова ее горячим сердцем даю я полное мое согласье — с одним лишь добавленьем. Я считаю себя врагом всех радостей земных и счастие всей жизни вижу только в моей любви к высокому отцу [Там же, пер. А. Дружинина]. — Засим она поклонилась, давя косяка на публику — проверить, сошло ли ей это с рук.
— Меня сейчас вырвет, — произнесла Гонерилья, вероятно, несколько громче необходимого. Кашлять и давиться так напоказ ей вообще-то не следовало тоже.
Отводя возможный удар, я встал и произнес:
— Ну, положим, не только радостей и счастия врагом она себя считает. Да в этой самой зале я назову…
Король оделил меня своим лучшим взглядом, означавшим «Тебе сразу сечь голову или погодя?», и я умолк. Лир кивнул и посмотрел на карту.
— Тебе с потомством в вечное владенье вот эта треть отходит королевства. Не меньше мест в ней ценных и приятных, чем в части Гонерильи [Там же, пер. М. Кузмина]. Что скажет нам меньшая дочь, ничуть любимая не меньше, радость наша, по милости которой молоко Бургундии с лозой французской в споре? Что скажешь ты, чтоб заручиться долей обширнее, чем сестрины? Скажи [Там же, пер. Б. Пастернака].
Корделия встала у своего кресла, а на середину, как сестры, выходить не захотела.
— Ничего, — ответила она.
— Ничего? — переспросил король.
— Ничего.
— Из ничего не выйдет ничего, — сказал Лир. — Подумай и скажи [Там же, пер. А. Дружинина и Т. Щепкиной-Куперник].
— Ну так она ж не виновата, — вмешался я. — Вы все жирные куски уже Регане с Гонерильей поотдавали, разве нет? А осталось что — шматок Шотландии, такой каменистый, что овцам в аккурат там голодать, да эта жалкая речонка под Ньюкаслом? — Я взял на себя смелость нависнуть над картой. — Я бы сказал, шиш с маслом — доброе начало торга. Вам бы с Испанией схлестнуться, вашчество.
Но вот Корделия выступила на середину залы.
— К несчастью, отец, я не умею высказываться вслух, как мои сестры. Я вас люблю, как долг велит, — не больше и не меньше [Парафраз реплики Корделии, там же, пер. Б. Пастернака].
— Корделия, опомнись, — молвил Лир, — и исправь ответ, чтоб после не жалеть об этом [Там же, пер. Б. Пастернака].
— О милостивый повелитель! Вами я рождена, взлелеяна, любима — и я, как вашей дочке подобает, люблю вас, чту вас, повинуюсь вам. Зачем же сестры выходили замуж, когда, по их словам, вся их любовь вам безраздельно отдана? [Там же, пер. О. Сороки]
— Да, но вы их мужей видали? — ввернул я. Из-за стола, с разных мест донесся сдержанный рык. Как только можно считать себя персоной благородной, коли пускаешься рычать без малейшего повода. Сплошная неотесанность, вот что.
— Ведь если вступлю я в брак, то взявшему меня достанется, уж верно, половина моей заботы и моей любви. Выходишь замуж — так не надо клясться, что будешь одного отца любить [Там же, пер. О. Сороки].
Дело рук Эдмунда, я уверен. Он как-то прознал, что таков будет ответ Корделии, и убедил короля задать уместный вопрос. Она ж не знала, что батюшке всю неделю не дают покоя мысли о смерти и собственной значимости. Я подскочил к принцессе и зашептал:
— Соврать сейчас будет доблестнее. Покаешься потом. Кинь же косточку старику, девица.
— И это ты от сердца говоришь? [Там же, пер. Т. Щепкиной-Куперник] — спросил король.
— Да, милорд. От него.
— Так молода — и так черства душой, — произнес Лир.
— Так молода, милорд, и прямодушна [Обе реплики — там же, пер. Б. Пастернака], — произнесла Корделия.
— Так молода — и глянь, какая дура, — произнес Кукан.
— Быть посему. Пусть прямота твоя тебе приданым служит. Ибо ныне клянусь священными лучами солнца и таинствами ночи и луны, клянусь воздействием небесных звезд, которые несут нам жизнь и гибель, что отлучаю навсегда от сердца и отрекаюсь от родства с тобой [Там же, пер. О. Сороки].
В духовности своей Лир бывает — как бы это помягче — гибок. Ежели его понуждают проклясть или благословить, он временами склонен призывать богов из полудюжины пантеонов, лишь бы те, кто там сейчас на вахте, прислушались и вняли.
— Ни собственности, ни земли, ни власти. Грубый мериканец-людоед, который пожирает свое потомство, будет нам милей, чем ты, былая дочь [Парафраз реплики Лира, там же, пер. Б. Пастернака].
Тут я задумался. Живого мериканца никто никогда не видел — это существа мифические. Легенда гласит, что барыша ради они продавали члены собственных детей в пищу — это, разумеется, было еще до того, как они спалили весь мир. Поскольку в ближайшем будущем я не ожидал государственного визита от торговцев-каннибалов апокалипсиса, дело выглядело так, что либо у метафоры государя моего вылезла грыжа, либо он заговорил на языке буйнопомешанных.
Тогда встал Кент:
— Мой государь!
— Ни слова, Кент! — рявкнул король. — Не суйся меж драконом и яростью его. Я больше всех любил ее и думал дней остаток провесть у ней. Клянусь покоем будущим в могиле, я разрываю связь с ней навсегда [Обе реплики — там же, пер. Б. Пастернака].
Корделия, похоже, больше смешалась, чем обиделась.
— Но отец…
— Прочь с глаз моих! Призвать сюда француза и бургундца! Чего застыли? Олбани и Корнуолл! Между собой делите эту треть. И пусть гордыня, то бишь прямодушье, ей добывает мужа. Вас обоих мы облекаем власти полнотой со всеми высочайшими правами и преимуществами. Мы, со свитой из сотни рыцарей, постановляем жить по месяцу у каждого из вас поочередно. Свиту содержать обязываем вас. Мы сохраняем лишь титулы и званья короля, а власть, казну и все бразды правленья вам отдаем, любимые зятья; и в подтверждение — вот вам корона. Делите пополам [Парафраз монолога Лира, там же, пер. О. Сороки.].
— Лир, король мой, не дурите! [Парафраз реплики Кента, там же, пер. М. Кузмина.] — Снова Кент — он шел вокруг стола к его центру.
— Берегись! — сказал Лир. — Ты видишь, лук натянут. Прочь с дороги!
— Стреляй, не бойся прострелить мне грудь. Кент будет груб, покамест Лир безумен. А ты как думал, взбалмошный старик, — что рядом с лестью смолкнет откровенность? Нет, честность более еще нужна, когда монарх впадает в безрассудство. Не отдавай престола. Подави свою горячность. Я ручаюсь жизнью — любовь Корделии не меньше их. Совсем не знак бездушья молчаливость. Гремит лишь то, что пусто изнутри [Обе реплики — там же, пер. Б. Пастернака].
При этих словах старшие сестры с мужьями вскочили на ноги. Кент прожег их взглядом.
— Кент, замолчи, — предупредил король, — коль жизнью дорожишь!
— Я жизнь свою всегда считал залогом, который я готов был ежечасно отдать твоим врагам; я не боюсь ее утратить, чтоб спасти тебя [Обе реплики — там же, пер. Т. Щепкиной-Куперник]. Возьми назад свое решенье, а то, покуда крика в глотке хватит, твердить я буду: сделал плохо [Там же, пер. М. Кузмина].
Лир потянул из ножен меч, и тут я понял, что он совершенно утратил рассудок, — словно это и так не было ясно, когда он накинулся на любимую дочь и вернейшего своего советчика. Если б Кент соизволил защищаться, он бы перерубил старика, точно серп хлебный колос. Все происходило слишком быстро — даже шут не успел бы остановить королевский клинок своею остротой. Я мог лишь наблюдать. Но Олбани оказался проворнее — перебежал вдоль стола и придержал стариковскую руку, втолкнул меч обратно в ножны.
Тогда Кент, старый медведь, усмехнулся, и я понял, что своего клинка против старика он ни за что не стал бы обнажать. Так и умер бы, чтоб до короля вернее дошло. Больше того — Лир тоже это знал, но во взоре его не было пощады, одно только заледеневшее безумие. Он стряхнул руку Олбани, и герцог попятился.
Когда Лир заговорил вновь, голос его был тих и сдержан, однако его корежило ненавистью.
— Внимай, крамольник. Долг твой — мне внимать! Ты нас склонял нарушить наш обет, — чему примера не было, — и гордо встал меж решением и властью нашей, чего наш сан и нрав не переносят. Я здесь король. Так вот твоя награда: пять дней тебе даем, чтоб приготовить себя к защите от земных невзгод, чтоб на шестой спиною ненавистной к владениям моим ты обернулся, и если на десятый день найдут здесь в королевстве след твоей ноги — в тот миг умрешь. Ступай! Клянусь богами, решенье неизменно! [Там же, пер. Т. Щепкиной-Куперник]
Кент побледнел. Не к такому выпаду клинка он готовился. Но он склонился перед королем.
— Прощай, король! Ты показал вполне, что близ тебя нет правды и свободы. — После чего повернулся к Корделии. — Пусть небеса хранят тебя с любовью, дитя прекрасное в речах и мыслях! [Обе реплики — там же, пер. А. Дружинина] — Резко повернулся к королю спиной — раньше такого он себе никогда не позволял — и вышел из залы, бросив на Регану и Гонерилью лишь краткий взгляд: — Хорошо врете, злобные суки.
Мне хотелось как-то приободрить старого ворчуна, сочинить ему стишок, что ли, но вся зала притихла, и гром дубовой двери, захлопнувшейся за Кентом, раскатился по ней, как предвестье грозы, бушующей на всем белом свете.
— Ну что ж, — молвил я, выкатываясь на середину. — По-моему, все прошло так, как только и можно было рассчитывать.



ПРИМЕЧАНИЯ



1. …нечто совершенно иное…
Оммаж творчеству группы английских комиков «Воздушный цирк Монти Питона» (1969–1983) — рефрен из их телевизионной программы. Изначальная фраза приписывается Кристоферу Леонарду Трейсу (1933–1992) — английскому актеру и ведущему детской телепередачи «Синий Питер» (Blue Peter, с 1958).



Назад | Оглавление | Вперед



Опрос на сайте

No votings found

Календарь

«    Декабрь 2018    »
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
1 2
3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23
24 25 26 27 28 29 30
31

Материалы по ЕГЭ

Яндекс.Метрика