МУР К. ДУРАК / НУ, БОГИ, ЗАСТУПАЙТЕСЬ ЗА УБЛЮДКОВ!

КРИСТОФЕР МУР
ДУРАК

ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
НУ, БОГИ, ЗАСТУПАЙТЕСЬ ЗА УБЛЮДКОВ!

[«Король Лир», акт I, сц. 2, Эдмунд. — Прим. автора]



Харчка я нашел в портомойне — он как раз завершал мануступрацию, развешивая гигантские сопли мерзотного семени по стенам, полам и потолкам. И хихикал при этом. А молоденькая Язва Мэри трясла ему бюстом над паром от котла с королевскими сорочками.
— Убирай свое хозяйство, висляйка, нам пора на сцену.
— Так мы ж только посмеяться.
— Хотела б милость оказать — отдрючила бы его по-честному, да и убирать потом бы меньше пришлось.
— А это грех. Кроме того, я уж лучше верхом на стражницкую алебарду усядусь, чем в себя эту приблуду воткну, чтоб меня от нее всю расперло.
Харчок выжал из себя все досуха и шлепнулся, раскинув ноги, на пол. Он пыхтел, как слюнявые кузнечные меха. Я было попробовал помочь дурынде упаковать его струмент, да только запихнуть болт обратно в гульфик — вопреки его крепкому воодушевлению — было все равно, что ведерко быку на голову насовывать. Хоть молотком заколачивай — кстати, довольно комическая пиеска может выйти, глядишь, и разыграем вечером, если совсем кисло станет.
— Тебе ничего не мешает по парнишке титьками поерзать, Мэри, как полагается. Вываливай, намыливай, пару раз тряхни, пощекочи — и он тебе воду две недели таскать будет.
— Уже таскает. Я вообще не хочу, чтоб эта охалина близко возле меня была. Он же Самородок. У него в малафье бесы.
— Бесы? Бесы? Нет там никаких бесов, девица. Телепней по самые помидоры — это есть, а бесов нету. — Самородок бывает либо блаженный, либо окаянный, а кульбитом природы он не бывает никогда. На то само имя его указывает.
Где-то на неделе Язва Мэри у нас стала ярой христианкой, хоть сама и поблядушка отъявленная. Никогда не знаешь толком, с кем имеешь дело. Полкоролевства — христиане, а другая половина чтит старых богов Природы, которые всегда много чего обещают, как луна восходит. Христианский же бог с его «днем отдохновения» силен у крестьян особенно в воскресенье, а вот к четвергу, когда пора бухать и ебаться, уже Природа скидывает снаряженье, ноги задирает, берет в каждую руку по бутыли эля и принимает друидских обращенцев, только успевай подводить. Настает праздник — и они крепкое большинство: пляшут, пьют, пялят девиц да делят пшеницу; но вот во дни человеческих жертвоприношений либо когда зовут жечь королевские леса, вокруг Стоунхенджа одни сверчки куролесят, а все певцы свалили от Матери-Природы к Отцу Небесному.
— Лепота, — сказал Харчок, пытаясь сызнова овладеть своим инструментом. Мэри опять принялась помешивать стирку — забыла только платье подтянуть. Внимание паскудника приковалось намертво, что тут говорить.
— Точно. Ни дать ни взять виденье лепоты, парнишка, но ты уже и так натер себя до блеска, а нам еще работать. Весь замок бурлит интригами, уловками и злодейством — между лестью и убийствами им понадобится комическая разрядка.
— Интриги и злодейство? — Харчок расплылся в щербатой ухмылке. Представьте, как солдаты сбрасывают бочки слюней сквозь зубцы на крепостной стене, — вот такая в точности у Харчка ухмылка: выражением своим ревностна, а исполнением влажна, прямо хляби добродушия. Он обожает интриги и злодейство, ибо они на руку его наиособейшему свойству.
— А прятки будут?
— Совершенно точно прятки будут, — молвил я, навалившись на отбившееся яичко, дабы впихнуть его в гульфик.
— А подслушивать?
— Подслушивать мы будем в кавернозных пропорциях — ловить каждое слово, как Бог ловит Папины молитвы.
— А ебатория? Будет ли там ебатория, Карман?
— Подлейшая ебатория самого гнусного пошиба, парнишка. Преподлейшая и гнуснейшего.
— Ага, стало быть, тогда — песьи ятра! [Песьи ятра! — Отлично! Пчелиные щели! Кискины писки! Если буквально, то это собачьи яйца, которые сами по себе не так уж и велики, но вот поди ж ты. — Прим. автора] — И Харчок смачно хлопнул себя по ляжке. — Слыхала, Мэри? Грядет преподлейшая ебатория. Песьи ятра, правда?
— Ну еще бы — вылитые, блядь, они, миленок. Если святые нам улыбнутся, может, кто из них, господ благородных, твоего дружка-недоростка-то и подвесит наконец, как грозились.
— И будет у нас два дурака с отличными подвесками, а? — И я пихнул своего подмастерье локтем под ребра.
— Ага, два дурака с отличными подвесками, а? — повторил Харчок моим голосом — он раздался из его пасти до того точно, что будто эхо ему на язык попалось, а он его обратно выкашлял. В этом и есть его особый дар — он не только идеально все копирует, а может воспроизводить целые разговоры, что длятся не один час: все повторит слово в слово, да еще и на разные голоса. Не поняв при этом ни единого слова. Лиру Харчку подарил испанский герцог — слюни из него лились водопадами, а газы пускал он так, что в покоях темнело; но когда я обнаружил другой талант Самородка, я взял его себе в подручные, дабы обучать мужскому искусству потешать.
Харчок захохотал:
— Два дурака с отличными…
— Хватит! — оборвал его я. — Нервирует. — Это и впрямь нервирует, если собственный голос, до малейшего обертона точный, слышишь из этого пентюха — горы мяса, лишенной всякого разумения и начисто отстиранной от иронии. Два года я уже держал Харчка у себя под крылом и до сих пор не привык. Он ничего плохого этим не хочет, у него природа такая.
А про природу меня учила затворница в монастыре — Аристотеля заставляла на память читать: «Примета образованного человека и дань его культуре — искать в вещи лишь ту точность, кою дозволяет ее природа». Я вовсе не заставлял Харчка читать Цицерона или измышлять умные загадки, но под моим наставничеством он стал прилично кувыркаться и жонглировать, мог прореветь песенку и вообще при дворе развлечь, ну примерно как ученый медведь — только у него чуть меньше склонность жрать гостей на пиру. При должном водительстве из него выйдет дельный шут.
— Карман грустный, — сказал Харчок. И похлопал меня по голове — это дико раздражало, не только из-за того, что мы с ним были лицом к лицу: я стоял, он сидел на полу, — но и потому, что бубенцы у меня на колпаке от этого заблямкали крайне меланхолично.
— Я не грустный, — ответил я. — Я злой, потому что не мог тебя найти все утро.
— А я не терялся. Я тут был — все время, мы с Мэри три раза посмеялись.
— Три?! Еще повезло, что не вспыхнули оба — ты от трения, а она от какой-нибудь окаянной Иисусовой молнии.
— Может, четыре, — сказал Харчок.
— А вот ты, Карман, я чаю, потерялся, — сказала Мэри. — Вывеска у тебя — что у скорбящего сиротки, которого в канаву выплеснули вместе с ночными горшками.
— Я озабочен. Всю неделю король желал лишь общества Кента, в замке по самую крышу изменщиков, а по бастионам гуляет призрак-девица и зловеще прорицает в рифму.
— Ну так куда ж нам без окаянных призраков-то, а? — Мэри выудила из котла сорочку и повлекла ее через всю портомойню на своем вальке, точно вышла погулять под ручку с собственным призраком, пропаренным да волглым. — Тебе-то что за печаль — лишь бы все смеялись, верно?
— Истинно — беззаботен я, как ветерок. Как достираешь, Мэри, воду не выливай — Харчка надо окунуть.
— Неееееет!
— Шиш, тебе нельзя при дворе в таком виде — от тебя дерьмом воняет. Опять ночевал в навозной куче?
— Там тепло.
Я хорошенько отоварил его Куканом по кумполу.
— Тепло, парень, — это еще не главное в жизни. Хочешь тепла — ночуй в большой зале со всеми прочими.
— Его не пускают, — заступилась Мэри. — Камергер [Камергер — старший слуга, управляющий замком или хозяйством. — Прим. автора] говорит, он своим храпом собак пугает.
— Не пускают? — Всякому простолюдину, не располагавшему жильем, разрешалось ночевать в большой зале — они там кое-как располагались на соломе и камышах, а зимой все сбивались в общую кучу перед очагом. Находчивый парняга, у которого ночная стоячка рога и пластунская сноровка, всегда мог случайно оказаться на одном одеяле с какой-нибудь сонной и, вероятно, сговорчивой девицей — после чего его на две недели изгоняли из дружелюбного тепла большой залы. Вообще-то и сам я обязан своим скромным гнездышком над барбаканом [Барбакан — отводная стрельница или продолжение замковой стены за привратной сторожкой, используется для обороны главных ворот, часто соединен с подъемным мостом и имеет герсу — тяжелые ворота, окованные железом, с шипами по низу. — Прим. автора] эдакой полуночной наклонности — но выставлять за храп? Неслыханно. Стоит главной зале окутаться чернильным покровом ночи — и начинается крупорушня: жернова сопенья перемалывают людские сны с таким ужасающим ревом, что даже огромные шестерни Харчка в общем бедламе не различишь. — За храп? Не пускают в залу? Галиматья!
— И за то, что обсикал жену эконома, — добавила Мэри.
— Темно же, — объяснил Харчок.
— Истинно — ее и при свете дня легко принять за уборную, но разве не учил я тебя, малец, управлять излияньями своих жидкостей?
— Во-во — и с большим успехом. — Язва Мэри повела глазами на стены, увешанные гирляндами молок.
— Ах, Мэри, хорошо сказала. Давай заключим пакт: если ты оставишь попытки острить, я не пойду в мудозвоны, мылом воняющие.
— Ты ж сам говорил, что тебе нравится, когда пахнет мылом.
— Ну да, точно — кстати, о запахах. Харчок, давай-ка с ведрами к колодцу. Надо этот чайник остудить да тебя выкупать.
— Нееееет!
— Кукан будет тобой очень недоволен, если не пошевелишься, — молвил я, помахивая Куканом неодобрительно и отчасти даже угрожающе. Кукан — хозяин суровый, спор на расправу. А как иначе с таким-то воспитанием — кукла на палке.
Полчаса спустя Харчок с несчастным видом в полном обмундировании сидел в горячем котле. С добавкой его самородного взвара белая от щелока вода превратилась в бурую и нажористую гоблинскую подливу. Язва Мэри помешивала вокруг вальком, стараясь в мыльной пене не домешаться до Харчкова вожделенья. Я же тем временем экзаменовал ученика по грядущим вечерним развлечениям.
— Итак, поскольку Корнуолл стоит на море, мы, дорогой Харчок, сегодня изобразим герцога как?
— Овцеебом, — отвечал мне из котла унылый тролль.
— Нет, парнишка, овцеебом у нас будет Олбани. А Корнуолл будет рыбоебом.
— Ой, извиняюсь, Карманчик.
— Не страшно, не страшно. Ты еще не обсохнешь после бани все равно, я подозреваю, вот мы это в шутке и попользуем. Поплюхаем да похлюпаем малость — все веселее, а ежели тем дадим понять, что и сама принцесса Регана — рыба снулая… Ну, я и помыслить не могу, кого бы это не развеселило.
— Окромя самой принцессы, — вставила Мэри.
— Это да, но она кумекает вельми буквально, и ей часто приходится объяснять соль шутки раз-другой, а уж потом надеяться, что она оценит.
— Так точно, лечебный пих — припарка от Реганиного тугодумия, — сказал Кукан.
— Так точно, лечебный пих — припарка от Реганиного тугодумия, — повторил Харчок голосом Кукана.
— Ну все, вы покойники, — вздохнула Язва Мэри.
— Ты покойник, плут! — раздался у меня из-за спины мужской голос.
А вот и Эдмунд, побочный сын Глостера. Он загораживал собой единственный выход из портомойни, в руке меч. Весь в черном был байстрюк; простая серебряная брошь скрепляла его плащ, а рукоятями меча и кинжала служили серебряные драконьи головы с изумрудными глазами. Смоляная бородка его была подбрита клином. Я не мог не признать: ублюдок хорошо чувствует стиль — просто, элегантно, злодейски. Хозяин своей тьме.
Меня и самого кличут Черным Шутом. Не потому что я мавр, хоть против мавров я ничего не имею (говорят, мавры — талантливые душители жен), да и не обижаюсь я на кличку, а кожа моя снежна, как у любого солнцеалчущего сына Англии. Нет, так зовут меня из-за гардероба — ромбы черного атласа и бархата, я не ношу пестрядь всех цветов радуги, обычно свойственную заурядным шутам. Лир сказал: «Обряжаться будешь по черному уму своему, дурак. Быть может, в новом наряде перестанешь Смерти нос казать. Мне и так до могилы недалече, мальчонка, нужды нет гневить червей раньше срока». Коль и король страшится извилистого клинка иронии, какой дурак тут будет безоружен?
— К оружью, дурак! — вскричал Эдмунд.
— Увы мне, господин, нету, — молвил я в ответ. И Кукан покачал головой в безоружной своей кручине.
Оба мы, разумеется, лгали. На копчике я всегда носил три коварно заточенных метательных ножа — их мне смастерил оружейник, чтоб было чем знать развлечь, и хоть я ни разу не пускал их в дело как оружие, брошенные верной рукою, раскалывали они яблоки на голове Харчка, выбивали сливы у него из пальцев и да — пронзали даже подкинутые в воздух виноградины. У меня почти не было сомнений, что один такой кинжал легко отыщет путь прямо в глаз Эдмунда и тем пробьет дыру в его озлобленном рассудке, как в гнойном чирье. Если ему так не терпится, вскорости сам все поймет. А если нет, что ж — к чему его тревожить понапрасну?
— Если не бой, тогда — убийство, — рек Эдмунд. И сделал выпад, нацелив свой клинок мне прямо в сердце. Я уклонился и отбил выпад Куканом, который за неудобство потерял бубенец с колпака.
Я вскочил на кромку котла.
— Но, господин, к чему транжирить гнев свой на бедного беспомощного шута?
Эдмунд хлестнул мечом. Я подпрыгнул. Он промахнулся. Я перескочил на дальний край котла. Харчок застонал. Мэри притаилась в уголке.
— Ты со стен обзывался ублюдком.
— Знамо дело — вас таковым объявили. Вы, господин, он и есть. И ублюдок притом весьма несправедливый, коли хотите, чтоб я умер с мерзким вкусом правды на устах. Дозвольте мне хоть раз солгать пред смертью: у вас такие добрые глаза.
— Но ты и о матери моей дурно отозвался. — Эдмунд разместился в аккурат между мною и дверью. Чтоб их разорвало за такую архитектуру — строить портомойню лишь с одним выходом.
— Я мог иметь в виду, что она рябая шмара, но, по словам вашего батюшки, это отнюдь не противоречит истине.
— Что? — спросил Эдмунд.
— Что? — спросил Харчок, изумительный Эдмундов попугай.
— Что? — поинтересовалась Мэри.
— Это правда, обалдуй! Ваша мать и была рябою шмарой!
— Прошу прощенья, господин, так а нет в ряби ничего скверного, — сказала Язва Мэри, бросив жизнерадостный лучик в эти темные века. — Неправедно опорочены рябые, ей-ей. Я так считаю, что рябь на лице подразумевает опыт. Такие люди жизнь узнали, ежли угодно.
— Висляйка верно подметила, Эдмунд. Но если медленно лишаешься рассудка, а по дороге от тебя отваливаются куски, когда на роже черти горох молотят — сущее благо, — рек я, увертываясь от ублюжьего клинка. Хозяин же его гнался за мной вокруг котла. — Возьмите Мэри, к примеру. А это, кстати, мысль. Возьмите Мэри. К чему после утомительного путешествия тратить силы на убийство ничтожного дурачка, если можно насладиться похотливой девицей, коя не только готова, но и желает, а также приятно пахнет мылом?
— Она да, — рек Харчок, извергая пену изо рта. — Ни дать ни взять виденье красоты.
Эдмунд опустил меч и впервые обратил внимание на Харчка.
— Ты мыло ешь?
— Всего обмылочек, — запузырился Харчок. — Они ж его не отложили.
Эдмунд опять повернулся ко мне:
— Вы зачем варите этого парнягу?
— Иначе никак, — рек я. (У байстрюка столько драматизма — от воды пар шел еле-еле, а булькало в котле не от кипенья. То Харчок газы пускал.)
— Это же, блядь, просто вежливо, нет? — сказала Мэри.
— Не юлите, вы оба. — Ублюдок крутнулся на пятке и, не успел я сообразить, что происходит, ткнул кончиком меча Мэри в шею. — Я девять лет в Святой земле сарацинов убивал, так порешить еще парочку мне труда не составит.
— Постойте! — Я опять вспрыгнул на край котла и рукой дотянулся до копчика. — Погодите. Его наказывают. Король распорядился. За то, что на меня напал.
— Наказывают? За то, что напал на шута?
— «Сварить его живьем», — велел король. — Я спрыгнул на Эдмундову сторону котла, нацелился к двери. Мне требовалась чистая зорная линия и не хотелось, чтобы мечом он поранил Мэри, если дернется.
— Всем известно, до чего королю нравится этот темненький дурачок, — оживленно закивала прачка.
— Вздор! — рявкнул Эдмунд, отводя меч, чтобы полоснуть ей по горлу.
Мэри завопила. Я выкинул кинжал в воздух, поймал за острие и уже было нацелил в сердце ублюдка, как вдруг что-то треснуло Эдмунда по затылку, он кубарем отлетел к стене, а меч лязгнул об пол, приземлившись у самых моих ног.
В котле стоял мой подручный и держал валек Мэри. К выбеленному стиркой дереву прилипли клок волос и окровавленный шмат кожи с черепа.
— Видал, Карман? Как он упал и стукнулся? — Для Харчка все это фарс.
Эдмунд не шевелился. Насколько я видел — и не дышал при том.
— Божьи яйца всмятку, Харчок, ты ухайдакал графского сынка. Теперь нас всех повесят.
— Но он же Мэри обижал.
Мэри села на пол у распростертого тела Эдмунда и стала гладить его по волосам — там, где на них не было крови.
— А ведь я его отхарить собиралась до кротости.
— Да он бы тебя прикончил — и глазом не моргнул.
— Ай, да парни все такие горячие, разве нет? Поглядите на него — пригож собой, правда? И богатенький притом. — Она что-то вытащила у него из кармана. — Это что?
— Отлично, девка, между скорбью и кражей ты даже запятой не ставишь. А еще лучше — покуда не остыл, чтоб блохи не отплыли к портам поживее. Хорошему же тебя Церковь учит.
— Ничего я не краду. Гляди — письмо.
— Дай сюда.
— Ты и читать можешь? — Глаза у потаскухи округлились, будто я признался, что умею свинец обращать в золото.
— Я в женском монастыре вырос, девица. Я ходячее хранилище учености — переплетенное в прехорошенький сафьян, чтоб можно было гладить, к твоим услугам, коли к своей необразованности пожелаешь чуточку культуры. Ну или наоборот, само собой.
Тут Эдмунд вздохнул и дернулся.
— Ох, ебать мои чулки. Ублюдок-то жив.



Назад | Оглавление | Вперед



Опрос на сайте

No votings found

Календарь

«    Июнь 2018    »
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
1 2 3
4 5 6 7 8 9 10
11 12 13 14 15 16 17
18 19 20 21 22 23 24
25 26 27 28 29 30

Материалы по ЕГЭ

Яндекс.Метрика